Одним словом, в моей голове несся какой-то ураган, и мысли летели вперед с страшной быстротой, как те английские скакуны, которые берут одно препятствие за другим с такой красивой энергией. В моей голове тоже происходила скачка на дорогой приз, какого еще не видал мир.
Эта внутренняя работа мысли и чувства делалась просто невыносимой благодаря тому, что не могла ничем проявиться во внешних формах. Бежавший позорно Пепко подвергался большой опасности выслушать целую исповедь первой любви… У меня явилось даже подозрение, что не бежал ли он вместе и от меня, заподозрив двойную опасность. Вообще я к нему относился сейчас враждебно. Не угодно ли: человек убежал ни раньше, ни после, как именно сегодня, – убежал человек, испытывавший мое терпение своими исповедями самым бессовестным образом. Нет, как хотите, а это нехорошо, бессовестно, подло… Одним словом, не по-товарищески.
Я десять раз укладывался спать, и из этого ничего не выходило. Сон бежал от моих глаз, как выражался Пепко высоким слогом. Вдобавок в нашей избушке ужасно душно… Этот низкий потолок просто давил меня. Измучившись окончательно, я поднялся с своей постели, подошел к окну и открыл его. Вдруг мне показалось… Нет, это, вероятно, была тень. После некоторого колебания я взглянул в окно и увидел… Нет, я не увидел, а почувствовал как-то всем телом, что это она, несчастная Любочка, которая сидела на скамейке у нашей калитки. Какая она маленькая в этой позе… Настоящий ребенок. И поза такая беспомощная, как у замерзающего человека. У меня явилось давешнее малодушное желание не заметить ее, но я преодолел себя и тихо спросил:
– Это вы, Любочка?..
Она вскочила, сделала движение убежать, но только закрыла лицо руками и бессильно опустилась на свою скамейку. О, какой ты мерзавец, Пепко!..
Одеться было делом одной минуты. Я торопился точно на пожар, а Любочка и не думала уходить. Она сидела по-прежнему на лавочке, в прежней убитой позе. Белая ночь придавала ее бледному лицу какой-то нехороший пепельный оттенок.
– Любочка, что вы тут делаете? – спрашивал я, выходя в калитку.
Она подняла на меня свои кроткие большие глаза с опухшими от слез веками. Меня охватила какая-то невыразимая жалость. Мне вдруг захотелось ее обнять, приласкать, наговорить тех слов, от которых делается тепло на душе. Помню, что больше всего меня подкупала в ней эта детская покорность и беззащитность.
– Любочка, вам холодно?
– Нет…
– Вы хотите есть?
– Нет…
– Вы устали?
– Нет… Если вам не трудно, дайте мне стакан воды.
Это была трогательная просьба. Только воды, и больше ничего. Она выпила залпом два стакана, и я чувствовал, как она дрожит. Да, нужно было предпринять что-то энергичное, решительное, что-то сделать, что-то сказать, а я думал о том, как давеча нехорошо поступил, сделав вид, что не узнал ее в саду. Кто знает, какие страшные мысли роятся в этой девичьей голове…
– Знаете что, Любочка, идите спать в нашу избушку, а я пойду гулять в парк. Мне все равно не спится, а до утра осталось немного… Потом мы поговорим серьезно.
Это предложение точно испугало ее. Любочка опять сделала такое движение, как человек, у которого единственное спасение в бегстве. Я понял, что это значило, и еще раз возненавидел Пепку: она не решалась переночевать в нашей избушке потому, что боялась возбудить ревнивые подозрения в моем друге. Мне сделалось обидно от такой постановки вопроса, точно я имел в виду воспользоваться ее беззащитным положением. «Она глупа до святости», – мелькнула у меня мысль в голове.
– Мне решительно ничего не нужно, – прошептала она в ответ на мои обидные мысли. – Ничего… Только, ради бога, не гоните меня.
– Послушайте, Любочка, ведь это сумасшествие! Да, настоящее сумасшествие… Ведь вы знаете, что Пепко уехал, вернее сказать – бежал?..
– Да, знаю…
– Зачем же вы остались в таком случае?
Она посмотрела на меня и совершенно серьезно ответила:
– Не знаю… Да мне и некуда идти… Я ничего не знаю.
– Послушайте, нужно же иметь хотя маленькое самолюбие: человек бегает от вас самым позорным образом, ведет себя, как… как… ну, как негодяй, если хотите знать.
– Что вы, что вы?! – испугалась еще раз Любочка, вскакивая. – Это я сама виновата… Да, сама, а Агафон Павлыч хороший.
– Хороший?.. ха-ха!
Меня начала душить бессильная злость. Что вы будете тут делать или говорить?.. У Любочки, очевидно, голова была не в порядке. А она смотрела на меня полными ненависти глазами и тяжело дышала. «Он хороший, хороший, хороший»… говорили эти покорные глаза и вся ее фигура.
Наступила неловкая и тяжелая пауза. Небо сделалось серым, – близился солнцевосход. Где-то в дачном садике чирикнула первая птичка. Белая ночь кончалась. Любочка опять впала в свое полузабытье. В сущности я только теперь хорошенько рассмотрел ее. Она была почти красива, вернее сказать – миловидна. Эти большие испуганные глаза смотрели с такой затаенной скорбью. Меня, между прочим, поразила одна особенность – современный женский костюм совсем не приспособлен для таких положений, в каком находилась сейчас Любочка. Шерстяная юбка была некрасиво смята, шляпа съехала набок, летняя накидка висела какой-то тряпкой, сложенный зонтик походил на сломанное крыло птицы; одним словом, все это не годилось для трагической обстановки, напоминая будничную дешевенькую суету.
– Нужно же что-нибудь делать, Любочка, – заговорил я, набираясь сил. – Так нельзя…
– Что нельзя?
– Да вот сидеть так…
– Идите спать… А я посижу здесь… Может быть, я вас компрометирую?